Владимир Кобрин

Где я встречусь с Робинзоном Крузо?

Статьи и интервью

А мысли на самом деле очень простые

Для меня кино (и я думаю, что это недостаток и слабость) – альтернатива жизни. Мне кино-то делать интереснее, чем жить. Для меня жизнь осязаема только, когда мы делаем кино. Кино – это жизнь во всех ее параметрах: смысл, цели, события, итоги, результаты… Вот сделали картину, вроде бы недавно, и интерес к ней внутренний уже пропал. О чем-то другом хочется думать… Как будто бы жизнь, вот кусок жизни уже прошел, уже оторвалось, отлетело…

Вообще, на самом деле, счастливый человек это тот, кто естественно делает то, что ему естественно. Вопрос «зачем?»… Я даже не знаю, как ответить. Нравится. С моей точки зрения, это самый убедительный аргумент. Мне это нравится, и оказывается, что это параллельно нравится еще кому-то…

У меня в моей жизни в итоге было больше зрителей, чем при жизни было зрителей у Леонардо да Винчи. Только правильно поймите меня, это у каждого из нас. Мне, например, нравится мысль, что я не пребываю в постоянном пьянстве, а только когда телевидение приезжает… Я работаю, и мне эта мысль симпатична. Мне вообще симпатична мысль, когда из беспорядка можно сделать порядок, в любом виде.

Да нет, я определенно счастливый человек, причем счастливый в самом невероятном смысле этого слова. Вот приди сегодня кто-то и скажи: «вот все, через три минуты тебя не будет», – я все равно счастливый человек. Я счастливый человек в прошлом, то есть в каждый момент настоящего.

В фильме меня не интересует время – вот такое, биологическое. Меня интересует время эпическое. А когда снимаешь покадрово, время сжимается. Ну по крайней мере вектор в ту сторону направлен. И любая чепуха становится массивной, весомой. И очень легко видеть разницу между живым и неживым. Неживое статично, живое трепещет. Я создаю единое временное поле.

Что является предельно неделимым элементом компьютерного изображения? Но таким, с которым ты еще можешь работать? С графическим зерном на пленке, можно было бы еще сказать – фотозерном в кинокадре, я работать не могу, я не могу сказать оператору: «Подвинь его правее». Я могу свет подправить, но это будет другой кадр. А тут? Пиксель – единичная точка. Вот у этого экрана 340 или 320 пикселей по высоте и сколько-то по ширине. И вот каждую эту точечку я могу сдвигать по желанию, перекрашивать и так далее. Это предельно неделимая единица компьютерного изображения. Полпикселя быть не может, по правилам этой игры. Но пиксель, он полностью утрачивает связь с тем изображением, из которого он вынут. И поэтому один и тот же пиксель может быть элементом рубашки, и моей лысины. С кинокадром такой фокус не произойдет.

Непонятно по одному кадрику, это начало плана или конец плана. В какую сторону он двигался. Это я к чему? С моей точки зрения, кино есть искусство, вид, не пространственных, а временных превращений. На самом деле, конечно, и пространственных, но это несущественно. Временных, как ничто другое… А тут можно говорить о потрясающе любопытном механизме появления кинокадров вообще. Ведь в кинопроекции традиционной, в кинотеатре, кадрик появляется и исчезает. Происходит мощная работа сознания. За 1/48 секунды, именно 48-ю, надо впитать и понять, осознать: он же появляется и исчезает навсегда. И тут тебе – ба-бах – и предъявляют другой кадр. И хорошо, если ты способен оценить это как вектор, как движение времени. Рука немножко сдвинулась, и там другой совершенно кадр. Был Валерка, а стал – Коля.

Есть люди, это, в основном, болезнь чиновников, которые не видят кино в его монтажной природе. Они говорят: мы не понимаем, как это у вас вот это склеено с этим, какая связь? Ну, слаба, видимо, душа, а не головка все-таки. Я думал о том, почему же телевизионное изображение такое как бы блеклое, излучение слабое у него. Ну неужели только потому, что на телевизионном экране меньше вот этих пресловутых ячеек, пикселей, чем в кино? Ну, сделали телевидение высокой четкости. Это, конечно, аттракцион. Потрясающий, судя по реакции людей. Но чуда-то не произошло в области эстетики и не произойдет. А кино продолжает быть удивительным чудом. И вот тогда-то и пришла в голову не без помощи хороших людей такая мысль, что, по-видимому, кино в связи с определением кинокадра как кванта это как бы временная колбаса, нарезанная ломтиками. Каждый ломтик продолжает хранить качество колбасы. А временная природа телевизионного и компьютерного изображения – это фарш временной.

И поэтому признаки временные – разные… Другое дело – телевидение. Самое интересное, если поставить камеру в углу и снимать, например, как тетки торгуют луком. Ничего вроде не происходит, а поразительно. Я живу в реальной линейной временной структуре. И поэтому, когда совершают над видеоизображением насилие, как в кино, редко происходит выигрыш.

Уже привыкли к этому, но это – не путь. А мы придумали путь, который линейность временную не рвет. Это так называемый полимсест.. Ну, скажем, в истории иконописи и даже живописи это известно в европейской истории, когда записывали старое полотно новым или реставрировали. И в кино это было. Убирали Хрущева, еще кого-то ставили. Или наоборот. Это типичный пример полимсеста. Мы берем и записываем 3-х минутный, один какой-то план. Один единственный план. Мы его готовим тщательно, пытаясь от него получить трехминутной достаточности. Ведь это же было бы замечательно, если бы я умел так снять сигаретную коробку, чтобы все разрыдались, глядя на нее на экране. Мы готовим этот план. А когда смотрим, то видно, что уже на 5-й секунде его актуальность пропала. Ну нет уже актуальности никакой. И мы поверх этого изображения вписываем другое. Но возникает любопытный вопрос: мы уничтожаем предыдущее или нет? Я утверждаю, что нет. И не только с точки зрения криминалистики, которая, возможно, через 100 лет научится считывать записанные слои на магнитофонной ленте. Я его не уничтожаю по другой причине, ибо то, что лежит сверху, несет признаки либо параллельные, либо перпендикулярные тому, что она уничтожила. Я же не любой кадр запишу, а тот, который в контрапункте с той точкой, где актуальность предыдущего пропала. И вот так, накладывая одно на другое, я создаю этот пирог. Создаю единое временное поле. И я утверждаю, что в этом есть смысл.

Иными словами, я работаю как скульптор. Вот ты – скульптор – купил камень. И ходишь годами, тебе страшно что-то отсечь, ты же, по правилам, обратно не приклеишь. Вот типичный пример видеоструктуры. Она хранит в себе память, прямо или опосредованно, о многих-многих изобразительных ходах, которых внутри уже как бы нет, но они лежат на поверхности в виде итога.

Вообще, складывается такое впечатление, что как кто-то с микрофоном подойдет, жаловаться начинают – этого нет, того нет… А что есть? Энтузиазм есть… И есть еще годы жизни, которые, увы, истекают.

По поводу фильма «Презент континиус» наши коллеги сказали, что они такого рода фильмы не могут делать по той простой причине, что у них нет такого арсенала технических средств. Странные немцы, они даже не предполагали, что мы делаем это на веревочках и булавочках.

Это не пессимизм, не утверждение того, что обязательно будет… Это предостережение от того, что не должно быть. Я думаю, что мы, хоть скромно, но продолжаем как-то этический пафос Апокалипсиса, откровения евангельского, которое не столько предрекает конец света, сколько напоминает, что этот конец происходит ежесекундно, единовременно, и человек в силах уйти от него…

Мы находимся в ситуации дикости, вот той самой первобытной дикости, когда надо устанавливать заново культурные, этические нормы, надо заново все начинать. И, к сожалению, путь от дикости к цивилизации, он обязательно идет через фазу варварства… Мы, по-видимому, в нее только входим, только вступаем.

И это не просто страдания по дисциплинированному социуму, не только вожделение сильной руки, которая, с одной стороны, оторвала бы всех, кто слева, кто справа, а с другой бы, дала каждому из людей возможность жить, не принимая самому никаких решений. Как в казарме, по некоему уставу… Это все должно было бы кого-то и очень пугать, если нас хоть немножко интересует проблема нашего выживания, выживания наших детей…

Можно плясать на пепелище и радоваться тому, что это произошло. А можно все-таки это пепелище ощущать как боль. И я бы хотел, чтобы наши фильмы были хотя бы частью этой боли, которую мы обязаны испытывать, если мы люди нормальные. Даже когда фонограммы наших фильмов сопровождаются речами душевно больных. Ибо, как сказал один писатель, каждый сумасшедший болен своим временем… В этом смысле мы сумасшедшие, которые больны своим временем.

…Человек многое может сделать, если он не безумен. Безумие в моей, если можно так сказать, концепции, это – добровольно. Путь к нему доброволен.

Абсурдизм, он, несомненно, замешан на реалиях. И только в этих случаях может себя как-то проявлять. К несчастью, сама жизнь столь абсурдна, что никакие абсурдистские выдумки не могут ее переплюнуть. В этом я много раз убеждался.

Ребята, мы даже не на краю пропасти, а летим в нее. И проблема только в том, когда же мы ударимся оземь… И тем не менее мы продолжаем утверждать, что все это не так. Погляди на нас марсианин, он бы расхохотался.

…Творческая свобода имеет отношение только к художникам, а в любом художественном движении художников очень мало. Вряд ли больше 5%. Остальное – это люди, которые пытаются решить социальные проблемы, а не духовные. Ведь не всякий, кто пишет – писатель. Настоящий художник никогда не будет этим заниматься – ему это как бы не интересно. Ну какой смысл художнику идти в политику, например? …Только из-за того, что он разочаровался в искусстве? В своем в частности? Или политик, который пошел вдруг в балет… Это же невозможный случай. А невозможный потому, что танцевать вроде бы надо уметь. А вот обратный путь как будто бы возможен, потому что политиком не надо уметь. Вот и вся разгадка…

Свобода слова… Какого слова? Бранного? Ведь не написано: свобода художественного слова. Потому что эта свобода никому не нужна, а нужна свобода бранного слова… Сегодня можно материться на экране, а можно в трамвае. И даже эстетизировать это…

Для меня эти пять лет в моей жизни ничего не изменили, то есть разрыв между тем, что я хотел бы и что я могу, остался в тех же пропорциях. Другое дело, я могу позволить себе больше, но я и хочу больше. Поэтому для меня ничего не изменилось. Помню, ко мне подошел один парень: «Ну, старик, твое время пришло. Вот теперь-то ты…» и т.д. Я говорю: «Дурак ты. Мое время никогда не придет. Вернее, оно всегда со мной, мое время. Потому что то, что я имею в виду, как бы невыразимо… Понимаешь? Невыразимо в принципе. Мы как бы питекантропы, мы, люди… А есть нечто большее… И вот этот масштаб изменяется от возраста, а не от идеологии».

Пожилые люди всегда немного лишенцы. Особенно в такой системе уродливой, как наша. Потому что вся идеология на том и построена, что пока ты живешь и получаешь эти допинги жизни, ты человек, а потом от тебя как бы купоны отстригают – все меньше и меньше…

Я не очень понимаю в психологии, но, по-видимому, агрессия – это всегда преддверие апатии. Апатия – это реакция. Автореакция на агрессию. Это как бы фазы одного и того же процесса… Прошлое время еще давало иллюзию будущего. Оно было каменноугольное, железобетонное, но оно было реальное и зримое. С точки зрения физики, возникала как бы картина времени.

Ведь будущего в определенном смысле нет. Оно еще не наступило, оно только подходит… И идеологии только манипулируют этими моделями будущего, моделями того, чего еще нет. И когда сегодня вдруг обнаружилось, что вот такого железобетонного будущего нет и быть не может, а есть будущее, которое вытекает из настоящего, то оказалось, что люди не готовы, по сути, своими руками это будущее делать. Не в будущем делать будущее, а в данную минуту. Люди не готовы к этому, не хотят. По той же самой причине проще поднять руку, чем этой же самой рукой что-то делать. Ведь убивать-то проще, чем рожать. Разрушать проще, чем делать.

Меня поражает другое: удивительная обезьянья настойчивость, такая нелепая, ну как у упрямых детей бывает, с какой мы утверждаем, что все, что нас окружает, и есть единственная данность.

Как это ни удивительно, но продуктивнее идея, что мир, в котором мы живем, иллюзорен в другом смысле. Мир, в котором мы живем, адекватен мужеству нашей фантазии. Мы сами придумываем себе кошмары. И вот кошмар толпы – это страшно, потому что толпа – сила звериная. Кошмар одиночества, наверное, очень страшная вещь, но это интимная вещь, где ты сам несешь ответственность за себя, за свой страх. А вот когда толпа пребывает в кошмаре, она становится как ядерная боеголовка. Она убивает и виновных, и безвинных. Вот почему любые формы политической деятельности, оформленные в таком виде, всегда кончаются глупостью или гадостью. И по-другому быть не может. Хотя можно сказать, что это рефлексия на эпоху марксизма-дарвинизма. Но с другой стороны: отчего же наша молодежь сегодня так аполитична? Не то чтоб надоело, а просто стало ясно, что таким образом ничего не может быть путного.

Я думаю, что вообще началось-то все гораздо раньше, во времена так называемого Возрождения. Сначала был написан изумительный, идеальный портрет человека, а все остальное – превращение этого портрета в карикатуру. Нас оболванили по поводу так называемого Средневековья. Какое оно было мракобесное и так далее. Костры зажглись в Раннем Возрождении, а вовсе не в Средневековье. Ренессанс во многом повинен. Ренессанс, по сути, подарил нам иллюзию оптической перспективы. До него люди видели иначе… «Мировидели» иначе. Такая идея, как идея баллистической ракеты, во времена Средневековья была бы аморальна. Так же как аморально стрелять в слуг.

Возрождение изменяло этику. Да, многое изменилось. Вообще такая перспектива, как у кинообъектива, это довольно пагубная вещь. Мир, вообще, стал иллюзорным по сути, как это ни парадоксально. В Средние Века он не был иллюзорным, потому что его иллюзии очень прочно, видимо, были связаны с природой человеческой психики. Невероятная выпуклость настоящего мгновения…

Все остальные пытались предлагать какие-то модели, как всегда, хитроумные и, как всегда, противоречивые. Потому что истинные модели всегда противоречивы – закон природы… И именно простейшие, тараканьи идеи находят отклик. Ну не парадокс ли это? И в 17-м году было так же. Большевики сказали: война дворцам, мир хижинам… Но если бы хоть один их них задал вопрос: каким образом? Каким образом можно поделить общенациональный продукт поровну.? И что из этого будет… Ну хоть бы один поинтересовался, а которые поинтересовались, их тут же пристукнули. И опять повторяется та же история, то есть побеждает демагогия.

Как долго большевики боролись с идеализмом, солипсизмом и прочими делами, и кто мог подумать, что возникла нация крайних идеалистов… Крайних, реакционных идеалистов. Люди, чье сознание в словах, а не в понятиях, в звуках, а не в смыслах… И сегодня тот, кто умеет жонглировать словами наиболее убедительно, он и побеждает.

Россия по тому, как она организовалась, – это коммунальная страна. Тут все на коммунальном уровне – и рабство, и свобода. Обязательно толпой, обязательно все вместе, и обязательно с бранью. А на самом деле – свобода, демократия (все остальное – пустые слова) – это очень интимное дело. А поскольку люди, наши современники, как мне показалось, не умеют быть во внутренней тишине, все время пытаются ее разрушить, то выходит, что мы пытаемся коллективно разрушить то самое коллективное зло, которое и было. В то время как уничтожать его надо бы только на уровне интимном. Природа доброго, она примерно как волшебство, она не требует коллективной акции.

И когда Россию пытаются строить сообща, то это притязания либо на лубочную картинку в итоге, либо на очередное уродство и извращение…

Природа сама наказывает. Бог наказывает… Ведь никто из нас еще ни разу в жизни не умер. И едва ли для нас открыто, что происходит в это мгновение. Поэтому рано говорить о том, что еще произойдет с этим человеком и с каждым из нас. И каково ему придется. И на какие вопросы ему необходимо ответить. Даже если это будут вопросы самому себе…

Естественнонаучная доктрина строится на том, что это событие грязноватое и о нем лучше не говорить, и мы делаем вид, как будто бы этого нету. А это одна из величайших тайн и, конечно, соразмерна тайне рождения… Я думаю, что самая главная тайна любой культуры – она и заключена в этом. Если бы каждый человек хоть на мгновение осознал бы, что впереди его ждет именно это событие, у него рука не поднялась бы на другого человека.

Это издержки материализма – не думать о смерти… Я же не ищу смерти, я думаю о ней. Думаю как ее избежать. И волшебство искусства есть способ ухода от нее. Я против смерти. Но нельзя о ней забывать. Нельзя делать вид, что ее нет.

У меня есть такое подозрение (я же ересью занимаюсь, строго говоря), что на землю возвращаются те, кто не может от нее оторваться. И для меня размышление о смерти – это размышление именно об этом: приду ли я еще один раз или уйду отсюда навсегда. И я вижу, что с годами я привязываюсь к этой мысли все больше и больше, хотя мне когда-то казалось, что этого будет все меньше и меньше. И когда я думаю о том, что мне, допустим, предстоит еще раз тут прожить, я не понимаю радостно это или печально. И зачем? Ну не для того же, чтобы каждый день пить компот. Вот это для меня есть поле размышлений о смерти.

Возникает проблема – можно ли ее услышать? Может ли она открыться… И возникает иллюзия, что – да, конечно. Но чтобы это произошло, ты должен быть равен этой тайне. А ведь мы же не всегда ей равны и поэтому понимаем ее в меру своего бессилия.

Помню, когда я был почти как мои ребята-студенты, шел на студию. Вышел из троллейбуса. А за мной тащится старушка с сумками. Дело было зимой. Я помог ей выйти и немножко поддержал на скользкой поверхности. Она поблагодарила и вдруг поворачивается и спрашивает: «Молодой человек, а что вы такой сумрачный?» Я стал подыскивать для объяснения слова… И вдруг она говорит: «Вы знаете, мне вот почти девяносто, и, конечно, вы со мной не согласитесь, – ибо по вашему для меня уже все прошло, – а в моей жизни осталось самое интересное событие! Вы понимаете, что я имею в виду?». И ушла.

Даже если мне сегодня назначат Государственную премию, я, к сожалению, не могу сказать, что я был диссидентом. Ничего подобного. Весь пафос моей деятельности был направлен против дураков. А поскольку дураки обладают удивительной иллюзией, что дураки – все, кроме них, то особых тревог у нас не было. Иногда доходило до историй скорей комических. Например, во время сдачи одной картины, образовательной. В ней рассказывалось о поведении каких-то биологических молекул, и моделировалось это поведение с помощью игры в регби, где есть такая позиция, когда игроки все вместе собираются и движутся такой общей массой. Было высказано такое критическое мнение: мы же с вами знаем, что спортивная жизнь коррумпирована и у людей может возникнуть ошибочное представление, что жизнь молекул тоже коррумпирована. Поэтому можно ли от этой аналогии отказаться? Вот такие вещи были, но ведь это все апология идиотизма.

У меня вообще ощущение, что в мире никакой политики нет, как нет и никакой социологии, а есть область психиатрии. А в нашей стране – психопатология. И вот в этом аспекте меня все это всегда интересовало. И дурак – это, конечно, не политическое явление, не социальное…

На самом деле проблема не в том, что нас обижали или не обижали… Это же такие частные дела… Проблема в том, что установка высшего образования базировалась на убеждении, что образование должно быть сориентировано на дебила… В итоге на дебила. На человека не умеющего принимать решения, на человека не умеющего создавать новые идеи, и на человека, который подчиняется воле большинства. Но таков дебил, если он не агрессивен.

Я хотел бы спокойно жить в России. А вот считай год уже, как не выхожу на улицу. Не потому, что я боюсь. И не потому, что мне противно.

Я сижу сиднем, и у меня нет никакого ощущения, что я под домашним арестом. Это не мой город… уже. Мои ровесники стали умирать… А многие уехали отсюда навсегда.. А чужие лица мне не кажутся знакомыми…

Почему не уехал? Во многом иллюзии… Была такая идиотская иллюзия, что я здесь нужен больше, чем вот это все нужно мне. Такая чисто российская иллюзия. Что вот вроде бы я сын своего народа, что я несу ответственность за то, что здесь происходит. Во многом пустая иллюзия, конечно, но она меня грела. Мне казалось, что я не могу оставить клан, которому я принадлежу… У меня же есть круг, к которому я принадлежу. И я не имею права его оставить. А с собой унести его, на себе – у меня нет сил. Но если бы теоретически у меня была возможность унести отсюда всех, кто мне дорог, – включая недоброжелателей, обратите внимание, – я бы, конечно, предложил им эту возможность, чтобы попытаться сделать Россию заново. Но уже без экстремизма. Россия – это же другое совершенно. Это не то, к чему «лапотники» зовут: жить в рубленых домах и избах. Вроде бы в этом спасение… Да ложь это. Хотя бы потому, что это в итоге кончается антисемитизмом. А хорошая идея не может гадостью кончаться, значит, плохая идея. Россия – это другое… Об этом Галич пел: «Значит все это наврано. Лишь бы в рифму, да в лад».

Определение России, наверное, во многом все-таки эзотерическое. Это не для политической программы. Это интимное определение и не в коей мере не общественное. И когда Россию пытаются строить сообща, то это притязание либо на лубочную картинку в итоге, либо на очередное уродство и извращение. Россия очень интимна. Я не знаю, может, каждому сознанию свойственна любовь. Вот Томас Манн. Как он о Рейне пишет. Он, конечно, любит Рейн, любит свою родину. Но он еще испытывает стыд и горечь за то, что там произошло… А вот сегодняшние этого стыда не испытывают, как будто это не они, а кто-то до них. Как будто это мой дедушка сделал, а я, извините, ни при чем.

Как выясняется, украсть даже вовсе не грех. А если молодцевато, то и здорово. Это, видимо, часть национального сознания. А кто несет ответственность? Уж, конечно, не евреи, потому что это было задолго до их появления в России. Думаю, что и не варяги, а вот тот тип государственности, который возник с самого начала. Он построил такую модель оппозиции индивидуального сознания общественному, при которой человек всегда был как бы внутри государственной системы в положении, вроде бы, зэка. Поэтому должен был вести себя как зэк. Это неизбежность. Отсюда и удаль воровская.

Дом каждого советского человека был наполнен предметами, украденными на производстве. Тоже мне новость! Карандаш и бумага – это все ерунда, это в счет не идет. Так это было и невозможно по-другому в стране, где проблема купить карандаш или бумагу. Ну а где ее брать-то? Если я, к примеру, писатель…

А массовое сознание поощряло. Как в пословице: «хорошему вору все в пору». Тоже очень русское. Попробуй переведи на английский. Да они не поймут, о чем речь идет. Общественное сознание наше – зэковское. Тип отношений – зэковский. Есть свои паханы, шестерки, стукачи, бугры, мужики, придурки… Все именно так. А срок? Это как нанаец сказал: «Хорошо живем, но долго…» И срок такой же… По российски-то как отходят от жизни? «Ну вот, – говорят, – отмаялся, отмучился…»

Герой фильма «Последний сон Анатолия Васильевича» – собирательный образ такого уголовного сознания, в котором мы все пребываем. Все до единого. Мы же с детства живем так или иначе в блатной среде. Уровень блата – это уже кому как повезло. Но вот это сознание уголовное, уголовное право, вернее, уголовное бесправие, блатное мышление, блатная мораль, блатной язык, иерархия ценностей, по сути, тоже блатная – вот это все, применительно к нашей ситуации, мы назвали «Анатолием Васильевичем». Хотя Анатолий Васильевич не блатной человек, несомненно. Человек, который поразил нас и честностью, и трудолюбием. Причем огромным трудолюбием.

Нас же столько лет учили, что граждане должны быть достойны своей родины, и не один идиот не сказал, что родина должна быть достойна своих граждан. Вот я всю свою жизнь прожил на Родине, не достойной своих граждан. Она с ними обращалась, как с падалью. Еще же на моей памяти – «нет незаменимых», «винтики-колесики» и так далее… Это же отсюда. «Много вас тут таких умных, ишь чего…», – как любили говорить в нашем мультцехе, на нашей, почти бывшей, киностудии, когда там художники-мультипликаторы пытались отстоять свою творческую независимость. Им говорили: «Вы – художники?! Художники в Манеже висят…» Это откуда? Лексика и фразеология? Это же оттуда… И оттуда же проглатывание всего этого. Вот не дать пощечину, а проглотить.

Это просто дурдом, в котором разжаловали главврача, санитарок… Ну и теперь мы сами добровольно выбираем того, кто будет делать нам уколы. А так – все то же самое. Потому что, если кого-то к койке не привязать, вроде и на душе не спокойно. Вроде уже не дурдом. А если не дурдом, то там уже в конце квартала не будет нового завоза лекарств. Значит, все-таки дурдом. Нет, нет, ребята, дурдом, но без главврача…

Мессию ждем. Ждем, ждем… Придет в калошах, в пальто. Хлеб принесет и скажет заодно, как его растить надо.

Крайняя точка зрения, как сказали бы в эпоху марксизма-дарвинизма, идеалистическая, что есть некая (она инфернальная, конечно) сила… Она вне людей. Она через людей себя осуществляет, но она вне их. Некая такая сила – ОНО. Наступает момент, когда люди, как магнитные опилки сцепляются для того, чтобы совершить очередное злодеяние или идиотизм. В каждом человеке это ОНО…

Дома я во внутренней тишине. Не внешней, а внутренней. Здесь, как в спортивной команде, стены помогают. Хотя это, конечно, смешно: в такой крохотной квартирке пытаться сделать студию. Но здесь по коридору не ходят люди, которые помочь ничем не могут и не хотят, а с тебя требуют. Метраж, то, се, пятое, десятое.

Они даже не эксплуататоры. Они приводные ремни. Функционеры. А некоторые гордятся этим. «Я по-человечески тебя люблю, – как мне говорил мой старшина, – ты человек хороший, а дать тебе нечего». Вот примерно так – «а дать тебе нечего».

Я не испуган. Я раздосадован. Студия потеряла уникальных людей. Я не себя имею в виду и не свою компанию. Потеряли уникальную структуру, где люди так дополняли друг друга. Этого нет. Вот умер Святослав Борисович Валов, и студия как бы вдвое поглупела после этого. А кто всерьез к нему относился? Он был замечательным режиссером. Очень сложным. Им не пришло даже в голову хоть как-то вспомнить о нем. Нельзя так с людьми обращаться. Нельзя. Когда мы по-собачьи хороним, это означает, что и нас похоронят по-собачьи. Культура, быть может, только для этого и нужна. Культура есть, конечно же, институт уважения к смерти. По крайней мере, уважения. И когда это есть, тогда есть и уважение к жизни. В этом никакого парадокса нет. Когда мы вышвыриваем людей – на пенсию, в безработицу, – мы сами себе подписываем точно такой же вексель, с нами будет так же.

Кино умерло как феномен. Киноконвейер государственный умер. Тот, к которому ты был пристегнут, и который тебя, как эскалатор, вывозил в «народные». А сегодня самому надо все эти проблемы решать для себя.

Монитор имеет каждый. И вот я в телогрейке проверяю качество изображения. Мне платят пособие – 66%. Но почему с меня не требуют работы на 66%? Да я готов, я не могу быть ненужным. Это оскорбительно.

Беда поколению, если оно попадает в яму. Но даже с этой точки зрения та яма, в которой мы оказались, она ничто по сравнению с той ямой, которая была в какие-то другие годы. Мы живы и голодных нет. Это ложь. Есть неуверенность в перспективе. И это пугает дико.

И вот поэтому я хотел, чтобы наша картина была посвящена не столько безумию, сколько все-таки надежде на излечение от него, надежде, что однажды проснешься… Мы привыкли, что реальность представлена в одном каменноугольном варианте. А реальностей много: у тебя – твоя, а у меня – своя. Они частично соприкасаются, и вот в этой соприкасающейся области только и можно делать эти социально-общественные процедуры. Остальное – это очень интимно. А у нас все перемешано: у нас интимное делают публично, а публичное делают интимно. Ну, полный бред...

Это опять же советская близорукость. Вот вроде бы дальнозоркость – коммунизм, а на самом деле близорукость. Говорят: «я хочу изучить пласты жизни». Да не изучай, съезди на трамвае от Кировской до Зацепы. И все поймешь. Не надо изучать. Жизнь системна. И не бывает конфликтных оазисов. А если бывают, то тоже в законе этой системы. А сегодня оазисы где? Где льют рекой шампанское. Но это же нездоровое, это – во время чумы. А так везде одинаково, примерно одинаково. Везде ощущение выкинутости, ненужности. Поговори с кем-нибудь о культуре, и человек тут же отводит глаза: мол, какая культура?! Где колбасу взять?

Вот это моя декларация. Ребятам я говорю: мы готовы делать любую работу, только если она в корне не несет в себе подлую идею. Любую, к которой мы готовы, конечно.

Как может быть просветительство и образование в стране, где нет детей? Как будто бы нет детей. Детей нет даже по телевидению. Есть политиканы, есть припадочные, а детей нет. Нет проблем детей. А эти же дети вырастут шакалами и их же сожрут потом. Об этом никто не думает. Бизнес по-советски кончится тем, что подросшие дети потом удавят сегодняшних бизнесменов в подворотнях. Деньги надо бы вкладывать в детей, в образование, в культуру. Чтобы не утонуть потом…

Мне приятно думать, что среди людей, с которыми мне хорошо, дураков нет. Дураков вот в этом самом уникальном, советско-историческом аспекте. Ведь дураки они же несут и черты исторические, не только национальные. Дураки они как-то выпадают из круга тех, к кому мне хотелось бы обращаться. Пусть они не обижаются, поскольку у них всегда есть возможность ответить мне тем же. Мне кажется, что вообще художник, любой, не только в кино, обращается все-таки к предполагаемому себе. Потому что в противном случае начинается некое заигрывание, которое добром не кончится.

Как бы я не презирал советское время, я его люблю, потому что любовь опять-таки бывает вопреки. Я люблю это время. Оно мое, я в нем вырос. И я никогда от него не откажусь. И помирать (не знаю когда) я все равно буду советским. Это иллюзия, что я могу перестать быть им. Я буду таким же бредовым, как и был. Но я убежден, – по биофизике, что называется (я остаюсь биофизиком-любителем), – жизнь обречена на совершенствование. Мы выживем, если не потеряем окончательно стыд и мужество. А главное – стыд.

Не надо верить словам, надо докапываться до смыслов. А смыслы на самом деле очень простые. На самом деле здоровому человеку не так много от жизни надо. Ему, конечно, нужна семья. Ему, конечно, нужны дети и внуки. И ему нужно вот это внутреннее чувство достоинства. На самом деле человек очень стыдливое животное. Собственно история человечества и времени по Библии началась именно с этого. Библия же не случайная книга. История культуры не запоминает ничего лишнего. И история человечества началась со стыда. И когда исчезает чувство стыда, исчезает человек.

Сегодня для меня кино – не самое главное. Самое главное – это жизнь и мои близкие. Но я продолжаю (или пытаюсь) снимать кино прямо у себя дома, где рядом со мной мои друзья по бывшему кино и технология, построенная нашими общими усилиями и чем-то похожая на тот полуисправный диапроектор из далекого детства. Круг почти замкнулся, осталось совсем немного вопросов.

В.Кобрин
Навигация:

Главная
Фильмография
Статьи и интервью
Воспоминания
Призы и награды
Фотографии
Книги
Ссылки

О сайте
О Владимире Кобрине (2010)
Артём Лоенко, email: artyom.loenko@mac.com